Полуденное солнце стояло над головой густо пахло. Диктанты

Зима, ветер долбился в стекла, крупные снежинки, липли на провода, и медленно ложились под ноги редким прохожим. Он открыл форточку и вдохнул морозный воздух, это зима была самой холодной, что он видел. Втянул воздух и резко выдохнул облачко, комнату наполнил холод. Да и пусть. Ему все равно. С равнодушием наблюдал за кружением снежинок, дул на стекло и рисовал нелепые узоры, а потом написал «Ангелина». Но через несколько секунд оно исчезло словно его и не было. Он закрыл глаза и по бледной щека покатилась слеза. И хоть принято говорить, что мужские слезы скупы, эти слезы дороги и бесценны.
-Я не могу … - шептал он.
Подошел к креслу, сел. Запустил пальцы в волосы, и замер. Вспомнил.

Стояла весна, все начинала оживать, словно просыпаться от глубокого сна. Вот тогда он и встретил ее. Она шла по улице, улыбалась прохожим, вдыхала полной грудью воздух наполненный запахами весны. Зеленый шарф развевался за ее спиной, каштановые волосы рассыпались по спине, синие глаза светились от счастья, а он стоял на противоположной стороне улицы и просто смотрел на нее. Казалось она заряжает своей радостью. Словно очнувшись он кинулся к ней. Машины гудели ему, а он словно под гипнозом шел к ней. Он не мог оторвать от нее взгляда, идя следом за ней, он увидел женщину, которая продавала цветы, он протянул купюру и, взяв полевых цветов он пошел снова за ней. Женщина покачала головой и положила сдачу обратно.
Он уже и не помнит, что говорил тогда, помнит только, как она опустила голову и вдохнула запах цветов, а потом сказала «Люблю полевые» и улыбнулась. Так искренне.
И сердце замерло. От счастья.

А потом… их захлестнула волна любви. Их встречи, их первые поцелуи, признания в любви. Прикосновения. Неуверенные взгляды, все это стало самым важным в его жизни.
Как то его друг сказал «Она похожа на оранжерейный цветок, который без тепла погибнет». Как же он был прав. И он дарил ей тепло, нежность, он дарил ей все, отдал сердце, душу. Она и сама все отдавала ему, старалась что бы улыбка не сходила с его губ. А когда целовала то так как в последний раз. И каждый раз, закрывая глаза, он вспоминает ее нежное дыхание на своих губах.
Их любовь расцвела и не собиралась увидать как цветы.

Потом через год он начал говорить о свадьбе о их детях, о том как он хочет, что бы они походили на нее. Она только ласково гладила его по щеке и молчала. Он же строил их будущее. Увы, из воздушных замков.

Однажды утром ей стало плохо и он спросил: «Может ты беременна?» она только заревела и уткнувшись в его плечо ревела, не отвечая на вопрос. А он замер потрясенный ее реакцией.

Через два дня она собрала вещи и ушла. Навсегда. Оставив лишь запах полевых цветов.
Не находя себе места, мотаясь по городу он искал ее. В почте он нашел письмо.
Он дрожащей рукой развернул его и прочел.
«Прости меня, прости. И забудь».
Он не выдержал и приехал к ней. Пусть сначала объяснит.
Бледная и измученная она ждала его.
Провела в комнату и тусклым голосом поведала:
«Так и знала, что ты придешь. Я бы поступила так же. Тогда слушай.
Я росла болезненным ребенком. Меня окружали заботой и следили за мной усилено, но я простужалась ни смотря на заботу родителей. Я притягивала болезни как магнит. Лечили, но без успешно. А потом после 12 лет, все как рукой сняло. И все вроде стало хорошо, пока в 15 я не пошла к врачу на прием. И сделав обследование, мне поставили диагноз. Бесплодие. Выйдя от врача я ревела два дня, я просто не могла остановится. Жизнь вроде только наладилась, а моей мечте о своей дочке не суждено было исполнится. Впала в депрессию. Время шло раны затянулись и жизнь вроде вошла в колею, когда появился ты. Как солнышко в моем окошке. Я получила столько любви и заботы, а потом тот вопрос и снова боль и невыносимая печаль. И извечный вопрос, почему я? Значит суждено. Но это моя жизнь, а ты можешь иметь детей. Ты будешь потрясающим отцом, любящим и заботливым. Я просто не имею права все разрушать»
Когда он попытался ее обнять, она отошла и просто сказала «Не надо».
Тогда он понял, что бы он не сказал она его не будет слушать, он ушел.

Он открыл глаза, поежился в комнате было ужасно холодно, он закрыл окно.
Жить дальше он без нее не мог. Все хватит. Он быстро оделся и выбежал из квартиры. Он шел к ней.

Резко постучав, он ждал ее. Тихие шаги и неуверенное «кто?»
«Я» - односложный ответ и тихий вздох за дверью.
«Не уйдешь?»
Его твердое «Нет».
Щелкнул замок и она в старых штанах и растянутой футболке. Он вошел, притянул ее в свои объятия и твердо сказал «Я без тебя не могу. Я люблю тебя. А остальное не важно». Она только всхлипывала и, вцепившись в него шептала: «Прости, прости. Я так люблю тебя» он гладил ее волосы и вдыхал такой родной запах полевых цветов. И знал, что теперь он ее не отпустит. А она понимала, что в его объятиях весь ее мир.

В один из зимних вечеров 1786 года на окраине Вены в маленьком деревянном доме умирал слепой старик - бывший повар графини Тун. Собственно говоря, это был даже не дом, а ветхая сторожка, стоявшая в глубине сада. Сад был завален гнилыми ветками, сбитыми ветром. При каждом шаге ветки хрустели, и тогда начинал тихо ворчать в своей будке цепной пёс. Он тоже умирал, как и его хозяин, от старости и уже не мог лаять.

Несколько лет назад повар ослеп от жара печей. Управляющий графини поселил его с тех пор в сторожке и выдавал ему время от времени несколько флоринов.

Вместе с поваром жила его дочь Мария, девушка лет восемнадцати. Всё убранство сторожки составляли кровать, хромые скамейки, грубый стол, фаянсовая посуда, покрытая трещинами, и, наконец, клавесин - единственное богатство Марии.

Клавесин был такой старый, что струны его пели долго и тихо в ответ в ответ на все возникавшие вокруг звуки. Повар, смеясь, называл клавесин «сторожем своего дома». Никто не мог войти в дом без того, чтобы клавесин не встретил его дрожащим, старческим гулом.

Когда Мария умыла умирающего и надела на него холодную чистую рубаху, старик сказал:

Я всегда не любил священников и монахов. Я не могу позвать исповедника, между тем мне нужно перед смертью очистить свою совесть.

Что же делать? - испуганно спросила Мария.

Выйди на улицу, - сказал старик, - и попроси первого встречного зайти в наш дом, чтобы исповедать умирающего. Тебе никто не откажет.

Наша улица такая пустынная… - прошептала Мария, накинула платок и вышла.

Она пробежала через сад, с трудом открыла заржавленную калитку и остановилась. Улица была пуста. Ветер нёс по ней листья, а с тёмного неба падали холодные капли дождя.

Мария долго ждала и прислушивалась. Наконец ей показалось, что вдоль ограды идёт и напевает человек. Она сделала несколько шагов ему навстречу, столкнулась с ним и вскрикнула. Человек остановился и спросил:

Кто здесь?

Хорошо, - сказал человек спокойно. - Хотя я не священник, но это всё равно. Пойдёмте.

Они вошли в дом. При свече Мария увидела худого маленького человека. Он сбросил на скамейку мокрый плащ. Он был одет с изяществом и простотой - огонь свечи поблёскивал на его чёрном камзоле, хрустальных пуговицах и кружевном жабо.

Он был ещё очень молод, этот незнакомец. Совсем по-мальчишески он тряхнул головой, поправил напудренный парик, быстро придвинул к кровати табурет, сел и, наклонившись, пристально и весело посмотрел в лицо умирающему.

Говорите! - сказал он. - Может быть, властью, данной мне не от бога, а от искусства, которому я служу, я облегчу ваши последние минуты и сниму тяжесть с вашей души.

Я работал всю жизнь, пока не ослеп, - прошептал старик. - А кто работает, у того нет времени грешить. Когда заболела чахоткой моя жена - её звали Мартой - и лекарь прописал ей разные дорогие лекарства и приказал кормить её сливками и винными ягодами и поить горячим красным вином, я украл из сервиза графини Тун маленькое золотое блюдо, разбил его на куски и продал. И мне тяжело теперь вспоминать об этом и скрывать от дочери: я её научил не трогать ни пылинки с чужого стола.

А кто-нибудь из слуг графини пострадал за это? - спросил незнакомец.

Клянусь, сударь, никто, - ответил старик и заплакал. - Если бы я знал, что золото не поможет моей Марте, разве я мог бы украсть!

Как вас зовут? - спросил незнакомец.

Иоганн Мейер, сударь.

Так вот, Иоганн Мейер, - сказал незнакомец и положил ладонь на слепые глаза старика, - вы невинны перед людьми. То, что вы совершили, не есть грех и не является кражей, а, наоборот, может быть зачтено вам как подвиг любви.

Аминь! - прошептал старик.

Аминь! - повторил незнакомец. - А теперь скажите мне вашу последнюю волю.

Я хочу, чтобы кто-нибудь позаботился о Марии.

Я сделаю это. А еще чего вы хотите?

Тогда умирающий неожиданно улыбнулся и громко сказал:

Я хотел бы ещё раз увидеть Марту такой, какой я встретил её в молодости. Увидеть солнце и этот старый сад, когда он зацветет весной. Но это невозможно, сударь. Не сердитесь на меня за глупые слова. Болезнь, должно быть, совсем сбила меня с толку.

Хорошо, - сказал незнакомец и встал. - Хорошо, - повторил он, подошёл к клавесину и сел перед ним на табурет. - Хорошо! - громко сказал он в третий раз, и внезапно быстрый звон рассыпался по сторожке, как будто на пол бросили сотни хрустальных шариков.

Слушайте,- сказал незнакомец. - Слушайте и смотрите.

Он заиграл. Мария вспоминала потом лицо незнакомца, когда первый клавиш прозвучал под его рукой. Необыкновенная бледность покрыла его лоб, а в потемневших глазах качался язычок свечи.

Клавесин пел полным голосом впервые за многие годы. Он наполнял своими звуками не только сторожку, но и весь сад. Старый пёс вылез из будки, сидел, склонив голову набок, и, насторожившись, тихонько помахивал хвостом. Начал идти мокрый снег, но пёс только потряхивал ушами.

Я вижу, сударь! - сказал старик и приподнялся на кровати. - Я вижу день, когда я встретился с Мартой и она от смущения разбила кувшин с молоком. Это было зимой, в горах. Небо стояло прозрачное, как синее стекло, и Марта смеялась. Смеялась, - повторил он, прислушиваясь к журчанию струн.

Незнакомец играл, глядя в чёрное окно.

А теперь, - спросил он, - вы видите что-нибудь?

Старик молчал, прислушиваясь.

Неужели вы не видите, - быстро сказал незнакомец, не переставая играть, - что ночь из чёрной сделалась синей, а потом голубой, и тёплый свет уже падает откуда-то сверху, и на старых ветках ваших деревьев распускаются белые цветы. По-моему, это цветы яблони, хотя отсюда, из комнаты, они похожи на большие тюльпаны. Вы видите: первый луч упал на каменную ограду, нагрел её, и от неё поднимается пар. Это, должно быть, высыхает мох, наполненный растаявшим снегом. А небо делается всё выше, всё синее, всё великолепнее, и стаи птиц уже летят на север над нашей старой Веной.

Я вижу всё это! - крикнул старик.

Тихо проскрипела педаль, и клавесин запел торжественно, как будто пел не он, а сотни ликующих голосов.

Нет, сударь, - сказала Мария незнакомцу, - эти цветы совсем не похожи на тюльпаны. Это яблони распустились за одну только ночь.

Да, - ответил незнакомец, - это яблони, но у них очень крупные лепестки.

Открой окно, Мария, - попросил старик.

Мария открыла окно. Холодный воздух ворвался в комнату. Незнакомец играл очень тихо и медленно.

Старик упал на подушки, жадно дышал и шарил по одеялу руками. Мария бросилась к нему. Незнакомец перестал играть. Он сидел у клавесина не двигаясь, как будто заколдованный собственной музыкой.

Мария вскрикнула. Незнакомец встал и подошёл к кровати. Старик сказал, задыхаясь:

Я видел всё так ясно, как много лет назад. Но я не хотел бы умереть и не узнать… имя. Имя!

Меня зовут Вольфганг Амадей Моцарт, - ответил незнакомец.

Мария отступила от кровати и низко, почти касаясь коленом пола, склонилась перед великим музыкантом.

Когда она выпрямилась, старик был уже мёртв. Заря разгоралась за окнами, и в её свете стоял сад, засыпанный цветами мокрого снега.

Когда при Берге произносили слово "родина", он усмехался. Он не понимал, что это значит. Родина, земля отцов, страна, где он родился, – в конечном счете не все ли равно, где человек появился на свет. Один его товарищ даже родился в океане на грузовом пароходе между Америкой и Европой.

– Где родина этого человека? – спрашивал себя Берг. – Неужели океан эта монотонная равнина воды, черная от ветра и гнетущая сердце постоянной тревогой?

Берг видел океан. Когда он учился живописи в Париже, ему случалось бывать на берегах Ла-Манша. Океан был ему не сродни.

Земля отцов! Берг не чувствовал никакой привязанности ни к своему детству, ни к маленькому еврейскому городку на Днепре, где его дед ослеп за дратвой и сапожным шилом.

Родной город вспоминался всегда как выцветшая и плохо написанная картина, густо засиженная мухами. Он вспоминался как пыль, сладкая вонь помоек, сухие тополя, грязные облака над окраинами, где в казармах муштровали солдат – защитников отечества.

Во время гражданской войны Берг не замечал тех мест, где ему приходилось драться. Он насмешливо пожимал плечами, когда бойцы, с особенным светом в глазах говорили, что вот, мол, скоро отобьем у белых свои родные места и напоим коней водой из родимого Дона.

– Трепотня! – мрачно говорил Берг. – У таких, как мы, нет и не может быть родины.

– Эх, Берг, сухарная душа! – с тяжелым укором отвечали бойцы. – Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты землю не любишь, чудак. А еще художник!

Может быть, поэтому Бергу и не удавались пейзажи. Он предпочитал портрет, жанр и, наконец, плакат. Он старался найти стиль своего времени, но эти попытки были полны неудач и неясностей.

Годы проходили над Советской страной, как широкий ветер, – прекрасные годы труда и преодолений. Годы накапливали опыт, традиции. Жизнь поворачивалась, как призма, новой гранью, и в ней свежо и временами не совсем для Берга понятно преломлялись старые чувства – любовь, ненависть, мужество, страдание и, наконец, чувство родины.

Как-то ранней осенью Берг получил письмо от художника Ярцева. Он звал его приехать в муромские леса, где проводил лето. Берг дружил с Ярцевым и, кроме того, несколько лет не уезжал из Москвы. Он поехал.

На глухой станции за Владимиром Берг пересел на поезд узкоколейной дороги.

Август стоял жаркий и безветренный. В поезде пахло ржаным хлебом. Берг сидел на подножке вагона, жадно дышал, и ему казалось, что он дышит не воздухом, а удивительным солнечным светом.

Кузнечики кричали на полянах, заросших белой засохшей гвоздикой. На полустанках пахло немудрыми полевыми цветами.

Ярцев жил далеко от безлюдной станции, в лесу, на берегу глубокого озера с черной водой. Он снимал избу у лесника.

Вез Берга на озеро сын лесника Ваня Зотов – сутулый и завтенчивый мальчик.

Телега стучала по корням, скрипела в глубоких песках.

Иволги печально свистели в перелесках. Желтый лист изредка падал на дорогу. Розовые облака стояли высоко в небе над вершинами мачтовых сосен.

Берг лежал в телеге, и сердце у него глухо и тяжело билось.

"Должно быть, от воздуха"? – думал Берг.

Озеро Берг увидел внезапно сквозь чащу поредевших лесов.

Оно лежало косо, как бы подымалось к горизонту, а за ним просвечивали сквозь тонкую мглу заросли золотых берез. Мгла над озером висела от недавних лесных пожаров. По черной, как деготь, прозрачной воде плавали палые листья.

На озере Берг прожил около месяца. Он не собирался работать и не взял с собой масляных красок. Он привез только маленькую коробку с французской акварелью Лефранка, сохранившуюся еще от парижских времен. Берг очень дорожил этими красками.

Целые дни он лежал на полянах и с любопытством рассматривал цветы и травы. Особенно его поразил бересклет, – его черные ягоды были спрятаны в венчик из карминных лепестков.

Берг собирал ягоды шиповника и пахучий можжевельник, длинную хвою, листья осин, где по лимонному полю были разбросаны черные и синие пятна, хрупкие лишаи и вянущую гвоздику. Он тщательно рассматривал осенние листья с изнанки, где желтизна была чуть тронута легкой свинцовой изморозью.

В озере бегали оливковые жуки-плавунцы, тусклыми молниями играла рыба, и последние лилии лежали на тихой поверхности воды, как на черном стекле.

В жаркие дни Берг слышал в лесу тихий дрожащий звон.

Звенела жара, сухие травы, жуки и кузнечики. На закатах журавлиные стаи с курлыканьем летели над озером на юг, и Ваня каждый раз говорил Бергу:

– Кажись, кидают нас птицы, летят к теплым морям.

Берг впервые почувствовал глупую обиду, – журавли показались ему предателями. Они бросали без сожаления этот пустынный, лесной и торжественный край, полный безымянных озер, непролазных зарослей, сухой листвы, мерного гула сосен и воздуха, пахнущего смолой и болотными мхами.

– Чудаки! – замечал Берг, и чувство обиды за пустеющие с каждым днем леса уже не казалось ему смешным и ребяческим.

В лесу Берг встретил однажды бабку Татьяну. Она приплелась издалека, из Заборья, по грибы.

Берг побродил с ней по чащам и послушал неторопливые Татьянины рассказы. От нее он узнал, что их край – лесная глухомань – был знаменит с давних-предавних времен своими живописцами. Татьяна называла ему имена знаменитых кустарей, расписывавших деревянные ложки и блюда золотом и киноварью, но Берг никогда не слышал этих имен и краснел.

Разговаривал Берг мало. Изредка он перебрасывался несколькими словами с Ярцевым. Ярцев целые дни читал, сидя на берегу озера. Говорить ему тоже не хотелось.

В сентябре пошли дожди. Они шуршали в траве. Воздух от них потеплел, а прибрежные заросли запахли дико и остро, как мокрая звериная шкура. По ночам дожди неторопливо шумели в лесах по глухим, неведомо куда ведущим дорогам, по тесовой крыше сторожки, и казалось, что им так и на роду написано моросить всю осень над этой лесной страной.

Ярцев собрался уезжать. Берг рассердился. Как можно было уезжать в разгар этой необыкновенной осени. Желание Ярцева уехать Берг ощутил теперь так же, как когда-то отлет журавлей, – это была измена. Чему? На этот вопрос Берг вряд ли мог ответить. Измена лесам, озерам, осени, наконец, теплому небу, моросившему частым дождем.

– Я остаюсь, - сказал Берг резко. – Можете бежать, это ваше дело, а я хочу написать эту осень.

Ярцев уехал. На следующий день Берг проснулся от солнца.

Дождя не было. Легкие тени ветвей дрожали на чистом полу, а за дверью сияла тихая синева.

Слово "сияние" Берг встречал только в книгах поэтов, считал его выспренним и лишенным ясного смысла. Но теперь он понял, как точно это слово передает тот особый свет, какой исходит от сентябрьского неба и солнца.

Паутина летала над озером, каждый желтый лист на траве горел от света, как бронзовый слиток. Ветер нес запахи лесной горечи и вянущих трав. Берг взял краски, бумагу и, не напившись даже чаю, пошел на озеро. Ваня перевез его на дальний берег.

Берг торопился. Леса, наискось освещенные солнцем, казались ему грудами легкой медной руды. Задумчиво свистели в синем воздухе последние птицы, и облака растворялись в небе, подымаясь к зениту.

Берг торопился. Он хотел всю силу красок, все умение своих рук и зоркого глаза, все то, что дрожало где-то на сердце, отдать этой бумаге, чтобы хоть в сотой доле изобразить великолепие этих лесов, умирающих величаво и просто.

Берг работал как одержимый, пел и кричал. Ваня его никогда таким не видел. Он следил за каждым движением Берга, менял ему воду для красок и подавал из коробки фарфоровые чашечки с краской.

Глухой сумрак прошел внезапной волной по листве. Золото меркло. Воздух тускнел. Далекий грозный ропот прокатился от края до края лесов и замер где-то над гарями. Берг не оборачивался.

– Гроза заходит! – крикнул Ваня. – Надо домой!

– Осенняя гроза, – ответил рассеянно Берг и начал работать еще лихорадочнее.

Гром расколол небо, вздрогнула черная вода, но в лесах еще бродили последние отблески солнца. Берг торопился.

Ваня потянул его руку:

– Глянь назад. Глянь, страх какой!

Берг не обернулся. Спиной он чувствовал, что сзади идет дикая тьма, пыль, – уже листья Летели ливнем, и, спасаясь от грозы, низко неслись над мелколесьем испуганные птицы.

Берг торопился. Оставалось всего несколько мазков.

Ваня схватил его за руку. Берг услышал стремительный гул, будто океаны шли на него, затопляя леса.

Тогда Берг оглянулся. Черный дым падал на озеро. Леса качались. За ними свинцовой стеной шумел ливень, изрезанный трещинами молний. Первая тяжелая капля щелкнула по руке.

Берг быстро спрятал этюд в ящик, снял куртку, обернул ею ящик и схватил маленькую коробку с акварелью. В лицо ударила водяная пыль. Метелью закружились и залепили глаза мокрые листья.

Молния расколола соседнюю сосну. Берг оглох. Ливень обрушился с низкого неба, и Берг с Ваней бросились к челну.

Мокрые и дрожащие от холода Берг и Ваня через час добрались до сторожки. В сторожке Берг обнаружил пропажу коробочки с акварелью. Краски были потеряны, – великолепные краски Лефранка. Берг искал их два дня, но, конечно, ничего не нашел.

Через два месяца в Москве Берг получил письмо, написанное большими корявыми буквами.

"Здравствуйте, товарищ Берг, – писал Ваня. – Отпишите, что делать с вашими красками и как их вам доставить. Как вы уехали, я искал их две недели, все обшарил, пока нашел, только сильно простыл – потому уже были дожди, но теперь хожу, хотя еще очень слабый. Папаня говорит, что было у меня воспаление в легких. Так что вы не сердитесь.

Пришлите мне, если есть какая возможность, книгу про наши леса и всякие деревья и цветных карандашей – очень мне охота рисовать. У нас уже падал снег, да стаял, а в лесу, где под какой елочкой, – смотришь, и сидит заяц. Летом очень будем вас ждать в наши родные места. Остаюсь Ваня Зотов".

Вместе с письмом Вани принесли извещение о выставке, – Берг должен был в ней участвовать. Его попросили сообщить, сколько своих вещей и под каким названием он выставит.

Берг сел к столу и быстро написал:

"Выставляю только один этюд акварелью, сделанный мною этим летом, – мой первый пейзаж".

Была полночь. Мохнатый снег падал снаружи на подоконник и светился магическим огнем – отблеском уличных фонарей. В соседней квартире кто-то играл на рояле сонату Грига.

Мерно и далеко били часы на Спасской башне. Потом они заиграли "Интернационал".

Берг долго сидел, улыбаясь. Конечно, краски Лефранка он подарит Ване.

Берг хотел проследить, какими неуловимыми путями появилось у него ясное и радостное чувство родины. Оно зрело годами, десятилетиями революционных лет, но последний толчок дал лесной край, осень, крики журавлей и Ваня Зотов. Почему? Берг никак не мог найти ответа, хотя и знал, что это было так.

– Эх, Берг, сухарная душа! – вспомнил он слова бойцов. – Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты землю свою не любишь, чудак!

Бойцы были правы. Берг знал, что теперь он связан со своей страной не только разумом, не только своей преданностью революции, но и всем сердцем, как художник, и что любовь к родине сделала его умную, но сухую жизнь теплой, веселой и во сто крат более прекрасной, чем раньше.
1936

Оцепенение штиля овладевает берегами древней Киммерии – Восточного Крыма. Говорят, что в рыжем здешнем кремнеземе еще недавно находили головы мраморных богинь – покровительниц сна и легкого ветра Эола.

Я лежал, слушал ропот волн, думал о каменных богинях и чувствовал себя счастливой частицей этого южного мира.

Невдалеке от меня сидела на пляже незнакомая девочка лет пятнадцати, должно быть школьница, и учила вслух стихи Пушкина. Она была худенькая, как приморский мальчишка-пацан. На ее загорелых коленях белели шрамы. В ладонях она рассеянно перебирала песок.

Я видел, как сыпались между ее тоненьких пальцев обломки ракушек и крабьих лапок, крошечные осколки зеленого стекла и марсельской черепицы. В этих местах море почему-то выбрасывает очень много обломков этой оранжевой и звонкой, как медь, черепицы.

Девочка часто замолкала и смотрела на море, прищурив светлые глаза. Ей, должно быть, хотелось увидеть парус. Но море было пустынно, и девочка, вздохнув, снова начинала читать скороговоркой стихи Пушкина:

Я долго слушал ее бормотание, потом сказал:

– Вы неправильно читаете эти стихи.

Девочка подползла на коленях поближе ко мне и, упираясь ладонями в горячий песок, спросила:

– Почему?

Она требовательно посмотрела на меня большими серыми глазами и повторила:

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся…

Бессонница… Гомер… Вспышка зарницы ворвалась во тьму. Слепая женщина… Гомер был слеп! Жизнь существовала для него лишь во множестве звуков.

Гомер создал гекзаметр.

И вдруг мне стало ясно, что слепой Гомер, сидя у моря, слагал стихи, подчиняя их размеренному шуму прибоя. Самым веским доказательством, что это было действительно так, служила цезура посередине строки. По существу она была ненужна. Гомер ввел ее, точно следуя той остановке, какую волна делает на половине своего наката.

Гомер взял гекзаметр у моря. Он воспел осаду Трои и поход Одиссея торжественным напевом невидимых ему морских пространств.

Нашел ли я разгадку гекзаметра? Не знаю. Я хотел рассказать кому-нибудь о своем открытии, но никого вокруг не было, кто бы мог заинтересоваться этим. Кому какое дело до Гомера!

Мне хотелось убедить кого-нибудь, что рождение гомеровского гекзаметра – только частный случай в ряду еще не осознанных возможностей нашего творческого начала, что живая мысль часто рождается из столкновения вещей, не имеющих на первый взгляд ничего общего между собой. Что общего у кремня с железом, а между тем их столкновение высекает огонь.

Что общего между шумом волн и стихами? А их столкновение вызвало к жизни величавый стихотворный размер.

В конце концов мне представился случай рассказать о Гомере только обиженной на меня девочке Лиле. Я встретил ее в Мертвой бухте с тем мальчиком, что иногда плакал по ночам.

Добраться до Мертвой бухты было трудно. Приходилось перелезать через отвесную скалу над морем. В некоторых местах надо было карабкаться, хватаясь за кусты. Тогда земля оказывалась в нескольких сантиметрах от глаз, и на ней были хорошо видны блестки серного колчедана и красные муравьи – такие маленькие, что с высоты своего роста человек не мог их заметить.

Если Разбойничья бухта была приютом контрабандистов, то Мертвая – бухтой кораблекрушений.

На песке валялись горлышки бутылок, обломки шлюпок с облупленной голубой краской, погнутые немецкие каски, оболочки глубинных бомб и куски ребристых резиновых труб. В них жили крабы.

Лиля нисколько мне не удивилась. Она посмотрела на меня прищуренными глазами и сказала:

– A-а, это вы!

И тут же начала болтать:

– А я оставила дома тот сердолик, который хотела вам подарить. Я же не знала, что вы сюда придете. Мишка, не бей по воде ногами. Ты всю меня забрызгал. Невозможный тип! Вы знаете, только что выскочила из воды большущая рыба. Должно быть, кефаль. Вы будете здесь ловить? Тут никого нет, даже страшно. Один только раз прошел пограничный патруль. Мишка их попросил, и они выстрелили в воду. Такое было эхо – до самого Коктебеля. Вы посмотрите, что я нашла, – морского конька.

Лиля порылась в сброшенном на песок легком платье и достала из кармана сухого морского конька в колючей броне.

– А зачем он? – спросил мальчик.

– Это фигура, – ответила Лиля. – Понимаешь? Ими крабы играют в шахматы. Сидят под скалой и играют. А кто смошенничает, того бьют клешней по голове.

Не переставая болтать, Лиля засунула морского конька обратно в карман своего платья, потом вдруг нахмурилась, скосила глаза, медленно вытащила из кармана руку и осторожно разжала ее. На ладони у Лили лежал сердолик с дымными жилками.

– Оказывается, он здесь, – сказала Лиля и сделала большие глаза. – А я думала, он дома. Как это я его не потеряла. Возьмите, пожалуйста. Это вам. Мне совсем не жалко. Я еще найду их сколько хотите.

Я взял сердолик. Лиля следила за мной.

– Ой! – вдруг вскрикнула она. – Да разве вы не видите, что на нем рисунок волны? Вон он, будто из дыма. Сейчас будет лучше видно.

Она облизала сердолик. Он потемнел, и действительно, на нем появился рисунок морской волны.

– Он соленый, – сказал мальчик. – Я пробовал.

– Слышу умолкнувший звук, – вдруг торжественно сказала Лиля, сделала цезуру и рассмеялась, – божественной эллинской речи…

– Хотите послушать? – спросил я, – рассказ про тайну гекзаметра?

Я рассказал Лиле про слепца Гомера и про то, как он открыл гекзаметр. Лиля лежала на песке, подперев подбородок руками, и слушала. Мальчик лег рядом с ней и тоже оперся подбородком на руки.

Он следил за Лилей и повторял все ее движения. Она подымала брови – и он подымал брови, она встряхивала головой – и он встряхивал головой, она немного поболтала в воздухе пятками – и он тоже немного поболтал пятками.

Лиля шлепнула его по спине:

– Перестань, обезьяна!

– Ну как? спросил я ее. – Интересно?

– Да! Тетя Оля слепая. Может быть, она тоже услышит, как Гомер, что-нибудь такое, чего мы не слышим, потому что мы зрячие. Можно, я расскажу об этом у себя в школе в Ленинграде на уроке о Пушкине? Он тоже писал гекзаметром.

– Ну что ж, расскажите.

– Пусть мне даже поставят двойку, а я непременно расскажу, – сказала Лиля с самозабвенным видом.

Мы возвращались в Коктебель по крутым скалам. Лиля крепко держала за руку мальчика, сердилась, когда он оступался, а в опасных местах молча протягивала мне руку, и я вытаскивал ее и мальчика наверх.

Через неделю я уехал и почти позабыл о Коктебеле, Гомере и Лиле. Но все же судьба снова столкнула меня с Гомером и с ней.

Это было через три года после того, что описано выше.

Наш пароход оставил по левому борту бетонные форты и пожелтевшие, как паленая бумага, дома Галлиполи и вышел из Дарданелл в Эгейское море.

Обычное представление о море исчезло. Мы вышли не в море, а в лиловое пламя. Пароход даже замедлил ход, как бы не решаясь потревожить эту светоносную область земли. Он осторожно приближался к ней, выгибая за кормой длинный пенистый след.

По левому борту еще тянулись сожженные берега Малой Азии, бесплодные холмы баснословной гомеровской Трои. Там, в бухте, как в красноватых чашах из окаменелой глины, качалась и шумела живая водяная лазурь и разбивалась пеной о низкие мысы.

К вечеру на море опустился штиль, и началось медленное шествие по горизонту древних островов: Имроса, Тенедоса, Лесбоса, Милоса.

Острова проходили подобно морским валам. Каждый остров вырисовывался на угасающем небе отлогим подъемом, вершиной и таким же отлогим падением. Это напоминало титанический каменный гекзаметр, что лег на море сплошной строфой – от Эллады до побережья Малой Азии.

Потом острова приблизились. Можно было уже различить серовато-зеленые масличные рощи и поселки в маленьких береговых бухтах. Над всем этим вздымались кручи рудых и сиреневых гор. На их вершинах, подобно дыму из гигантских кадильниц, курились облака, освещенные вечерним солнцем. Они бросали красноватый отблеск на море, горы и лица людей.

Мигнул первый маяк. Дуновение ветра донесло от островов запах лимона и еще какой-то запах, горьковатый и приятный, как будто сушеной ромашки.

Ночью я поднялся на палубу. Пароход шел Сароническим заливом. Два пронзительных огня – зеленый и красный – лежали на низком горизонте ночи. То были створные огни Пирея.

Я взглянул туда, где лежали Афины, и почувствовал холод под сердцем: далеко в небе среди плотного мрака аттической ночи сиял Акрополь, освещенный струящимся светом прожекторов. Его тысячелетние мраморы светились нетленной, необъяснимой красотой.

Пароход медленно втягивался на рейд Пирея.

Осенью после этого путешествия я приезжал на несколько дней в Ленинград и попал на концерт Мравинского в филармонии.

Около меня сидела худенькая девушка, а рядом с ней – слепая женщина в черных очках.

Девушка живо обернулась, прищурила серые глаза и схватила меня за руку.

– Нет! Я получила даже пятерку. И, вы знаете, я рада, что вы здесь.

Она познакомила меня со слепой женщиной – тетей Олей, застенчивой и молчаливой, потом сказала, что в истории с гекзаметром и Гомером было что-то такое, чего она не может передать, так же как стихи, которые никак не можешь вспомнить во сне.

Я удивился этому сравнению.

Мы вышли, и я проводил слепую женщину и Лилю до дома. Жили они на Тучковой набережной. По дороге я рассказал об Эгейском море и островах. Лиля тихо слушала меня, но иногда перебивала и спрашивала слепую: «Ты слышишь, тетя Оля?» – «Слышу, не волнуйся, – отвечала слепая. – Я все это очень ясно представляю».

Около старого темного дома мы попрощались.

– Ну вот, – сказала Лиля, – мы только то и делаем, что прощаемся. Даже смешно. Напишите, когда вы опять будете в Ленинграде, и я покажу вам в Эрмитаже одну картину. Ее никто не замечает. Просто грандиозная картина.

Они вошли в парадное. Я немного постоял на набережной. Зеленоватый свет речных фонарей падал на черные баржи, причаленные к деревянным трубам. Мимо фонарей летели сухие листья.

И я подумал, что, в конце концов, утомительно и печально все время встречать новых людей и тут же терять их неизвестно на сколько времени – может быть, навсегда.
Ялта, 1957

Квартира встретила его сквозняком и мягким запахом полевых цветов. Он отвык от этого запаха спустя только два года после того случая. Глаза в ужасе встретились с красной двадцаткой на календаре... Так быстро течёт время! Ровно два года он живёт один. Ровно два года назад он потерял её... Не стягивая ботинок с ног, он вбежал в кухню. Бутылки из-под спиртного захватили стол и раковину. Недоеденный завтрак до сих пор стоял на плите, там, куда его поставили остывать и в спешке забыли... Хлебные крошки усеяли комнаты пол. Она бы долго ругалась с ним из-за этого бардака, а за неснятые ботинки закатила бы истерику. Она бы дулась на него целую неделю и не готовила бы любимые блины на завтрак, тем самым показывая, что жутко обиделась. Вот только её нет... Смахнув со стола пару бутылок, которые со звоном разбились на тысячи осколков при встрече с холодным кафелем, он упал на стул и пустым взглядом уставился в окно. Его взору предстало облачное ноябрьское небо. Собирался ночной дождь, грозящий затянуться до утра. Из-за туч выглянула одна единственная звезда. Их звезда...

Том! Том! Том, смотри, какая звезда! Красивая, правда? - её большие карие глаза по несколько секунд смотрели то на него, то на небо, лучась детской неощущаемой радостью. На губах посилилась нежная улыбка. Вся она была переполнена внезапным счастьем. - Да. Яркая. А что если маленькие - маленькие люди, живущие на этой звезде, именно сейчас включили для тебя тысячи прожекторов? И именно от этого звезда настолько яркая? - спросил Том, зарываясь лицом в её мягкие волосы, пахнущие полевыми цветами. - Ну, ты придумаешь! - воскликнула она. - Нет. На самом деле там растёт море белоснежных цветов. Поэтому звезда такая яркая, - опять улыбнулась она и, повернув голову, чмокнула его в щёку. От прикосновения её тёплых губ к его коже у него где-то в желудке проснулся огромный, тяжёлый и обжигающе горячий зверь, медленно переходящий в грудную клетку, сжимающий лёгкие так, что становится тяжело вздохнуть, а ещё тяжелее выдохнуть. Его губы растянулись в улыбке, он ещё крепче прижимает её к себе и неожиданно начинает щекотать. Она извивается, быстро-быстро перебирает ногами и громко, звонко, заливисто смеется…

Они поздно вечером идут по плохо-освещенной улице. Вечером резко похолодало и, чтобы она не простудилась, он укутал её в свой пиджак. Они идут в молчании, им не нужно слов, в этот момент достаточно всего лишь быть рядом …Тут равномерный цокот её каблучков сбивается, из-за тёмного угла неожиданно появляются двое молодых людей. - И не страшно так поздно гулять одним по таким тёмным закоулкам? – язвительно спрашивает первый, вальяжной походкой приближаясь к паре. Энжи испугалась и вцепилась в руку Тома, ища у него защиты. Парень загородил девушку и скрестил руки на груди. - У меня к вам, господа, встречный вопрос, - довольно резко парирует Том. Молодые люди недовольно переглянулись между собой, и первый кивнул своему напарнику. Они действовали быстро и слаженно, видимо, не первый раз подстерегали кого-то поздним вечером. Но Том не отличался медленной реакцией и довольно быстро с силой ударил первого грабителя по лицу. Парень не выдержал удара и осел на асфальт. Главный минус был в том, что нападающих было двое, и пока Том разбирался с одним, второй наглец быстро подкрался к девушке и уже собирался стащить у неё сумочку, как Энжи резко наступила ему на ногу каблуком и ощутимо приложила локтём по шее. - Размечтался! Это, между прочим, подарок! – воскликнула девушка и горделиво вскинула носик. - Вы у меня за это ответите! – прохрипел один с асфальта. - Смотри, как бы вы нам за это не ответили, - угрожающе произнесла Энжи. - Молодец, дорогая. А теперь предлагаю оставить их и дать насладиться свежим вечернем воздухом, - ухмыльнулся Том…

Она позвонила ему и попросила донести сумки из магазина. Он довольно быстро собрался и уже через пять минут был нагружен пятью пакетами с едой. - И куда тебе столько? - удивился он. - Не мне, милый, а тебе. Это ты за час съедаешь недельный запас еды, - усмехнулась она. - Ага, и твои йогурты, - поддержал он. - Точно! Йогурты! Как же я могла забыть?! Погоди здесь, я быстро, - она развернулась и побежала через дорогу в магазин… Всё произошло слишком быстро, он не успел этого осознать! Небольшая иномарка синего цвета на полной скорости врезается в неё... Скрежет тормозов, глухой удар тела об асфальт, крики людей, его собственный оглушающий крик… Он бежит к ней, падает на колени, зовет её, пытается привести в чувство, но ничего не помогает… Потом все как сквозь толщу воды: скорая, гроб, похороны… Всё размыто и приглушенно, как старый фильм, хранящийся на задворках памяти… Он поднялся со стула и подошёл к окну. Его трясло от злости и отчаяния. - Зачем ты забрал её?! Что она тебе сделала?! – как обезумевший, кричал он. Эмоции и нервы выходили из-под контроля, в глазах потемнело, собственное тело оказалось слишком тяжёлым, он с глухим стуком упал на колени. - За что? Она же была невинна и непорочна. За что ты так? – шептал он, горячие слёзы текли по щекам, оставляя мокрые дорожки на коже. Внезапно подул лёгкий ветерок, и запах полевых цветов окутал его, дурманя разум. - Я рядом, - прошептал нежный голос. Он не мог понять, почудилось ли это ему или это было на самом деле, но вдруг стало намного легче, в голове прояснилось, напряжение спало, на смену бушующим эмоциям пришло умиротворение. - Я вернусь к тебе, - прошептал он, усмехнувшись.

* * *
Полуденное солнце стояло над головой, густо пахло смолой, и где-то высоко над не оттаявшей ещё землёй звенел, заливался, захлёбываясь в собственной своей немудрёной песенке, жаворонок.

Полный ощущения неопределённой опасности, Алексей оглядел лесосеку. Вырубка была свежая, незапущенная, хвоя на неразделанных деревьях не успела ещё повять и пожелтеть… Лесорубы могут вот-вот прийти.

Алексей по-звериному чувствовал, что кто-то внимательно и неотрывно следит за ним.

Треснула ветка. Он оглянулся и увидел, что несколько ветвей жили какой-то особой жизнью не в такт общему движению. И почудилось Алексею, что оттуда доносился взволнованный человеческий шёпот.

«Что это? Зверь, человек?» - подумал Алексей, и ему показалось, что в кустах кто-то говорит по-русски. От этого он почувствовал сумасшедшую радость… Совершенно не задумываясь, кто там – друг или враг, Алексей издал торжествующий вопль, всем телом рванулся вперёд и тут же со стоном упал как подрубленный…
(По Б. Полевому. 134 слова.)
* * *
Современный русский язык – это сложное единство литературного языка, диалектов, просторечия.

Русский литературный язык, прошедший долгий путь развития, стал более разнородным. Его носители различаются по социальному положению, месту жительства, профессии, по уровню образования и культуры. И сам литературный язык разделился на две разновидности – книжный язык и разговорную речь.

Книжный язык – это язык научных трудов, художественной литературы, деловой переписки, газет и журналов, телевидения и радио. Разговорный – язык неофициального общения. Он считается самостоятельной системой внутри общей системы литературного языка. На нём говорят дома, на улице, в семье, с друзьями и знакомыми.

Современные носители русского литературного языка владеют обеими его разновидностями. А, например, русские эмигранты, уехавшие из страны в первые десятилетия ХХ века, и их потомки практически не знают современной разговорной речи. Даже в быту они говорят на книжном языке начала века. Вот почему их речь может показаться несколько искусственной.


* * *
Лето мы провели в Серебряном Бору, в старинном заброшенном доме с маленькими лестницами-переходами, с резными деревянными потолками, с коридорами, внезапно кончавшимися глухой стеной. Всё в этом доме скрипело. Двери по-своему, ставни по-своему. Одна большая комната была заколочена наглухо. Но и там поскрипывало, шуршало. И вдруг начинался мерный дребезжащий стук, как будто молоточек в часах бил мимо звонка. На чердаке росли дождевики, иностранные книги валялись с вырванными страницами, без переплётов.

Когда-то дом принадлежал старой цыганке-графине. Это было загадочно. По слухам, она перед смертью замуровала клад.

Персидская сирень густо росла вокруг развалившихся беседок. Вдоль зелёных дорожек стояли статуи. Они были не похожи на греческих богов.

Такая хорошая жизнь была только в начале лета, едва мы переехали в Серебряный Бор.

(В. Каверин, 118 слов)

* * *
Поэзия – слово греческое, оно происходит от глагола творю, создаю. Поэзия – это то, что создано, вернее, воссоздано человеком, его мыслью, чувством, воображением.

Древние греки, как известно, называли поэзией искусство человеческой речи вообще, имея в виду прозу и стихи, театральную декламацию и философский спор, судебную речь и поздравление другу.

В настоящее время мы называем поэзией только стихотворное искусство, однако в нашем сознании живо представление о поэзии как о чём-то возвышенном, красивом, необычном. Разумеется, любить читать, писать стихи может лишь тот, кто обладает способностью входить в неосязаемый, невидимый мир (в отличие от кино и театра), неслышимый (в отличие от музыки), лишь воображаемый.

Страдать, удивляться, радоваться, негодовать по поводу того, что лично тебя не касается, что, может быть, было с другими, может быть, и не было. Конечно, поэтическое начало в человеке плохо уживается с эгоизмом, пошлостью, корыстолюбием. Оно либо победит и вытеснит зло, либо покинет вас незаметно, но навсегда. Недаром злые люди, как правило, не любят стихов.

(По Е. Дрыжаковой, 153 слова.)

Екатерина хотела устроить на Неглинке, у Кузнецкого моста, водопад и поставить над ним свою статую, но из этого ничего не вышло.

По зимам на льду Неглинки бывали жестокие кулачные бои. Школяры греко-славянской академии сворачивали свинчатками хрящи студентам. В двенадцатом году наполеоновская гвардия мыла в Неглинке сапоги. В двадцатых годах прошлого века Неглинку загнали в подземную трубу. А сейчас мы едем под Неглинкой в этом блестящем вагоне.

– А нам, – неожиданно сказала девушка и смутилась, – а нам из-за этой Неглинки пришлось очень трудно: здесь плывуны. Постоянно прорывалась вода, крепления трещали как спички, перемычки сносило одним ударом. Бывало, работали по пояс в воде. Боялись мы этой Неглинки, но ничего, одолели.

– Вот видите! – укоризненно сказал ученый писателю. – Вот видите! Вы слепой человек.

– Что я должен видеть? Ученый пожал плечами:

– Да посмотрите вы на нее, наконец!

Писатель взглянул на девушку. Она засмеялась, и он засмеялся, и неожиданно ощутил радость от стремительного хода поезда, льющейся за окнами реки огней, гула колес.

На Крымской площади они вышли. Серебряный свет снегов стоял над Парком культуры и отдыха. Кое-где еще горели прозрачные, острые огни.

Девушка побежала по реке на лыжах. Лыжи шуршали и звенели по насту. Девушка оглянулась и помахала на прощанье рукой.

Акварельные краски

Когда при Берге произносили слово «родина», он усмехался. Он не понимал, что это значит. Родина, земля отцов, страна, где он родился, – в конечном счете не все ли равно, где человек появился на свет. Один его товарищ даже родился в океане на грузовом пароходе между Америкой и Европой.

– Где родина этого человека? – спрашивал себя Берг. – Неужели океан – эта монотонная равнина воды, черная от ветра и гнетущая сердце постоянной тревогой?

Берг видел океан. Когда он учился живописи в Париже, ему случалось бывать на берегах Ла-Манша. Океан был ему не сродни.

Земля отцов! Берг не чувствовал никакой привязанности ни к своему детству, ни к маленькому еврейскому городку на Днепре, где его дед ослеп за дратвой и сапожным шилом.

Родной город вспоминался всегда как выцветшая и плохо написанная картина, густо засиженная мухами. Он вспоминался, как пыль, сладкая вонь помоек, сухие тополя, грязные облака над окраинами, где в казармах муштровали солдат – защитников отечества.

Во время гражданской войны Берг не замечал тех мест, где ему приходилось драться. Он насмешливо пожимал плечами, когда бойцы с особенным светом в глазах говорили, что вот, мол, скоро отобьем у белых свои родные места и напоим коней водой из родимого Дона.

– Трепотня! – говорил Берг. – У таких, как мы, нет и не может быть родины.

– Эх, Берг, сухарная душа! – отвечали с тяжелым укором бойцы. – Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты землю свою не любишь, чудак. А еще художник.

Может быть, поэтому Бергу и не удавались пейзажи. Он предпочитал портрет, жанр и, наконец, плакат. Он старался найти стиль своего времени, но эти попытки были полны неудач и неясностей.

Годы проходили над Советской страной, как широкий ветер, – прекрасные годы труда и преодолений. Годы накапливали опыт, традиции. Жизнь поворачивалась, как призма, новой гранью, и в ней свежо и временами не совсем для Берга понятно преломлялись старые чувства – любовь, ненависть, мужество, страдание и, наконец, чувство родины.

Как-то ранней осенью Берг получил письмо от художника Ярцева. Он звал его приехать в муромские леса, где проводил лето. Берг дружил с Ярцевым и, кроме того, несколько лет не уезжал из Москвы. Он поехал.

На глухой станции за Владимиром Берг пересел на поезд узкоколейной дороги.

Август стоял жаркий и безветренный. В поезде пахло ржаным хлебом. Берг сидел на подножке вагона, жадно дышал, и ему казалось, что он дышит не воздухом, а удивительным солнечным светом.

Кузнечики кричали на полянах, заросших белой засохшей гвоздикой. На полустанках пахло немудрыми полевыми цветами.

Ярцев жил далеко от безлюдной станции, в лесу, на берегу глубокого озера с черной водой. Он снимал избу у лесника.

Вез Берга на озеро сын лесника Ваня Зотов – сутулый и застенчивый мальчик.

Телега стучала по корням, скрипела в глубоких песках. Иволги печально свистели в перелесках. Желтый лист изредка падал на дорогу. Розовые облака стояли высоко, в небе над вершинами мачтовых сосен.

Берг лежал в телеге, и сердце у него глухо и тяжело билось.

«Должно быть, от воздуха», – думал Берг.

Озеро Берг увидел внезапно сквозь чащу поредевших лесов. Оно лежало косо, как бы подымалось к горизонту, а за ним просвечивали сквозь тонкую мглу заросли золотых берез. Мгла над озером висела от недавних лесных пожаров. По черной, как деготь, прозрачной воде плавали палые листья. На озере Берг прожил около месяца. Он не собирался работать и не взял с собой масляных красок. Он привез только маленькую коробку с французской акварелью Лефранка, сохранившуюся еще от парижских времен. Берг очень дорожил этими красками.

Целые дни он лежал на полянах и с любопытством рассматривал цветы и травы. Особенно его поразил бересклет, – его черные ягоды были спрятаны в венчик из карминных лепестков. Берг собирал ягоды шиповника и пахучий можжевельник, длинную хвою, листья осин, где по лимонному полю были разбросаны черные и синие пятна, хрупкие лишаи и вянущую гвоздику. Он тщательно рассматривал осенние листья с изнанки, где желтизна была чуть тронута легкой свинцовой изморозью.

В озере бегали оливковые жуки-плавунцы, тусклыми молниями играла рыба, и последние лилии лежали на тихой поверхности воды, как на черном стекле.

В жаркие дни Берг слышал в лесу тихий дрожащий звон. Звенела жара, сухие травы, жуки и кузнечики. На закатах журавлиные стаи с курлыканьем летели над озером на юг, и Ваня каждый раз говорил Бергу:

– Кажись, кидают нас птицы, летят к теплым морям.

Берг впервые почувствовал глупую обиду, – журавли показались ему предателями. Они бросали без сожаления этот пустынный, лесной и торжественный край, полный безыменных озер, непролазных зарослей, сухой листвы, мерного гула сосен и воздуха, пахнущего смолой и болотными мхами.

– Чудаки! – замечал Берг, и чувство обиды за пустеющие с каждым днем леса уже не казалось ему смешным и ребяческим.

В лесу Берг встретил однажды бабку Татьяну. Она приплелась издалека, из Заборья, по грибы.

Берг побродил с ней по чаще и послушал неторопливые Татьянины рассказы. От нее он узнал, что их край – лесная глухомань – был знаменит с давних-предавних времен своими живописцами. Татьяна называла ему имена знаменитых кустарей, расписывавших деревянные ложки и блюда золотом и киноварью, но Берг никогда не слышал этих имен и краснел.

Разговаривал Берг мало. Изредка он перебрасывался несколькими словами с Ярцевым. Ярцев целые дни читал, сидя на берегу озера. Говорить ему тоже не хотелось.

В сентябре пошли дожди. Они шуршали в траве. Воздух от них потеплел, а прибрежные заросли запахли дико и остро, как мокрая звериная шкура.

По ночам дожди неторопливо шумели в лесах по глухим, неведомо куда ведущим дорогам, по тесовой крыше сторожки, и казалось, что им так и на роду написано моросить всю осень над этой лесной страной.

Ярцев собрался уезжать. Берг рассердился. Как можно было уезжать в разгар этой необыкновенной осени. Желание Ярцева уехать Берг ощутил теперь так же, как когда-то отлет журавлей, – это была измена. Чему? На этот вопрос Берг вряд ли мог ответить. Измена лесам, озерам, осени, наконец, теплому небу, моросившему частым дождем.

– Яостаюсь, – сказал Берг резко. – Можете бежать, это ваше дело, а я хочу написать эту осень.

Ярцев уехал. На следующий день Берг проснулся от солнца. Дождя не было. Легкие тени ветвей дрожали на чистом полу, а за дверью сияла тихая синева.

Слово «сияние» Берг встречал только в книгах поэтов, считал его выспренним и лишенным ясного смысла. Но теперь он понял, как точно это слово передает тот особый свет, какой исходит от сентябрьского неба и солнца.